– Начинаем вместе? – шепотом спросил Байхин. Хэсситай покачал головой.
– Не стоит. Кто его знает, сколько нам придется выступать – может, даже и сутки. Верно я говорю?
Врач уныло кивнул.
– Работать будем поочередно. Иначе только умаемся впустую.
Байхин потянулся было за шариками, но Хэсситай снова качнул головой.
– Начинать буду я. И не делай такие глаза! У тебя в жизни худшей публики не попадалось – молись, чтоб и не попалось впредь. Ты их разогреть не сумеешь… а от правильного начала слишком многое зависит. Особенно на этот раз.
Байхин неохотно кивнул. Конечно, Хэсситай прав, и ему с его малым опытом полумертвых от болезни зрителей не расшевелить. Но до чего же бледно он будет выглядеть после ошеломляюще блистательного Хэсситая!
– Все, пора. – Хэсситай внезапно обернулся в сторону щели между панелями. – Слышишь?
Действительно, священник уже призвал благословение Бога Исцелений на головы заезжих смельчаков, затеявших богоугодное действо в стенах его храма.
– Пора, – повторил Хэсситай, вынул мяч из рук побледневшего врача и проскользнул в щель.
– А вот и я! – донесся его голос, и Байхин, разом забыв обо всем, опустился на колени и прильнул к щели – как раз вовремя, чтобы увидеть, как пестрый мяч взмывает из рук Хэсситая и устремляется в подставленные ручонки тощего скуластого мальчика лет шести. Мальчик некоторое время недоуменно смотрел на свою разноцветную добычу, словно бы недоумевая, что ему следует с ней делать, а потом неуверенно кинул мяч Хэсситаю. И снова, без отдыха и промедления, мяч прыгнул в публику.
Байхин беззвучно ахнул, почти всхлипнул. Он бы так никогда не сумел. Когда взрослый, кривляясь, сюсюкая и заискивая, заигрывает с детьми – поистине нет зрелища омерзительней и тошнотворней. Но в том-то и дело, что Хэсситай не заигрывал с детьми, а играл. И не взрослым он был в эту минуту, а ребенком. Трехлетним малышом, который задыхается от восторга, ибо руки его сжимают самый прекрасный, самый замечательный на свете мяч, – и вот он бежит, держа свое сокровище на вытянутых руках, чтобы весь мир видел, как он неистово счастлив… бежит, чтобы поскорей поделиться своим счастьем… чтобы все кругом тоже прыгали в упоении, глядя, как высоко-высоко, выше солнца, выше неба взлетает мячик. И это ничего, что кругом печальные, сердитые и озабоченные лица… ведь ни у кого больше нет такого чудесного, такого пестрого мячика… но ведь он не жадный, он поделится – и с сердитой тетей, и с дядей, который подметает дорожки, и вон с тем мальчиком, и с собачкой… со всеми поделится: играйте с моим мячиком, мне совсем-совсем не жалко! Играйте – ведь это же мячик!..
Байхин и сам был киэн и в мастерстве смыслил немало – да и когда он в последний раз играл в мяч? Но и он внезапно сделался ребенком, душа его летела вслед за мячиком, тело подалось вперед в бессознательном порыве, и когда какая-то девочка несмело крикнула: «И мне мячик!» – Байхин едва не вскрикнул вместе с ней: «И мне!»
– Мне! Мне тоже! – кричали дети, вскакивая с мест навстречу пестрому мячу. Байхин с трудом перевел дух и смигнул слезы. Таким он мастера еще не видел. Хэсситай был чарующе, невообразимо, невыразимо прекрасен.
– С ума можно сойти! – хрипло выдохнул врач где-то над головой Байхина.
Байхин почти не расслышал его. Он весь был там, в гулкой просторной часовне, где его мастер вершил чудо – играл с детьми, которые уже перестали верить, что на свете бывают мячики… потому что их не бывает, даже если они есть.
А потом он снова ахнул, потому что Хэсситай вложил два шарика в ладони одного из ребят, полуобнял его за плечи и принялся жонглировать, двигая его руками, – и лишь потом осторожно перенял от ребенка шарики, отошел, продолжая их подкидывать одной рукой, и достал из висящего на поясе полуоткрытого кошеля еще четыре шарика.
Никогда, шептали губы Байхина, никогда, никогда… он и сам не знал, что именно – никогда. Хотя нет, знал. Знал, что никогда больше не усомнится в своем выборе. Никогда не посетует даже мысленно на тяготы ремесла киэн. И никогда больше не будет бояться выступать. Разве можно чего-то бояться, когда отвратительное, словно запах стоялого пота, колыхание застарелого страха и тоски развеялось одним движением рук бродячего жонглера? Разве страх после этого еще существует на свете… разве может существовать?
Байхин следил за Хэсситаем не отрываясь, напрочь утратив всякое ощущение реальности. Он не знал, сколько времени прошло до той минуты, когда Хэсситай, тяжело дыша, ввалился в алтарную. Его зеленый кафтан промок до черноты. Хэсситай быстро сбросил кафтан и рубаху, выхватил из рук врача полотенце и принялся яростно растираться.
– Иди, – хрипло скомандовал он.
Байхин подхватил полотняный мешочек с глухо стукнувшими шариками и в свой черед выскользнул из алтарной. И теперь уже Хэсситай, наскоро хлебнув пару глотков воды из фляги, припал к щели между панелями.
– Это было потрясающе, – шепнул врач. – Я их такими и не чаял увидеть.
Хэсситай нетерпеливо отмахнулся, пристально вглядываясь в каждое движение Байхина.
– А ваш ученик… – дрогнувшим голосом спросил врач, – он… справится?
– Он не ученик, – уверенно произнес Хэсситай. – Он мастер. И он справится.
Если Хэсситай был воплощением чистосердечного проказливого ребенка, то Байхин избрал другой образ. Он был безнадежно и непоправимо взрослым, самодовольным и надменным – и донельзя глупым. Высокомерный спесивец, родившийся на свет в «Свином подворье», ожил вновь – кичливый и нелепый, вздорный и неловкий, чваный и безгранично смешной в своей непомерной гордыне. Байхин ронял шарики, едва начав жонглировать, спотыкался на ровном месте и падал плашмя, наваливаясь животом на непокорный шарик – а потом с торжеством извлекал пойманный шарик… и снова ронял его себе за шиворот и в ужасе прыгал на одной ножке, округлив глаза, в тщетной попытке вытрясти коварный шарик из кафтана, будто тот его вот-вот укусит. Среди детей послышалось… Хэсситай затаил дыхание… нет, еще не смех, но сдержанное пофыркивание, намек на зарождающийся смех… Хэсситаю вдруг стало жарко, и он передернул плечами, чтобы скинуть кафтан, позабыв, что гол до пояса… хорошо, Байхин, хорошо, дуй дальше, не останавливайся!